ОТВЕТ СИНОДУ

 А что же сам Лев Николаевич, как вся эта свистопляска отразилась на его самочувствии и не нарушила ли она спокойствия его духа? Судя по свидетельству Софьи Андреевны, Лев Николаевич, прочитав постановление Синода, надел шапку и пошел на прогулку. «Впечатления никакого», - записала она в своем дневнике.

 Но это была всего лишь первая реакция. Когда неудержимой лавиной посыпались письма не только с выражением поддержки и сочувствия, но и, как он говорил, ругательные, причем, в основном анонимные, Толстой понял, что постановление Синода оставлять без ответа нельзя. Именно поэтому первоначально, в черновике, ответ Синоду был озаглавлен так: «Моим, скрывающим свое имя, корреспондентам-обвинителям». Потом, под названием «Ответ Синоду», этот потрясающий по силе духа и глубине философских размышлений документ зачитывала до дыр вся думающая и размышляющая Россия.

 Удивительно дело, но «Ответ Синоду» по каким-то непонятным причинам не изучается ни в школах, ни в университетах, ни в духовных академиях. Между тем как, всем, кто ходит в церковь и считает себя, если не воцерковленным, то хотя бы верующим, этот документ следует знать как таблицу умножения - и либо с Толстым соглашаться, либо аргументировано опровергать.

 Видит Бог, как мне хочется привести «Ответ» полностью – ведь вы его больше нигде не прочитаете, но в рамках очерка это невозможно, поэтому остановлюсь на наиболее важных и, если так можно выразиться, горячих моментах. Ознакомившись с ними, вы поймете, почему Церковь до сих пор Толстого не простила, почему на его могиле нет ни креста, ни обелиска и почему еще многие годы с амвонов звучали анафемы по адресу одного из самых великих людей России.

 « Я не хотел сначала отвечать на постановление обо мне Синода, но постановление это вызвало очень много писем, в которых неизвестные мне корреспонденты – одни бранят меня за то, что я отвергаю то, чего я не отвергаю, другие увещевают меня поверить в то, во что я не переставал верить, третьи выражают со мной единомыслие, которое едва ли в действительности существует. И я решил ответить и на само постановление, указав на то, что в нем несправедливо, и на обращения ко мне моих неизвестных корреспондентов.

 Постановление Синода вообще имеет много недостатков. Оно незаконно или умышленно двусмысленно, оно произвольно, неосновательно, неправдиво и, кроме того, содержит в себе клевету и подстрекательство к дурным чувствам и поступкам.

 Неосновательно оно потому, что главным поводом своего появления выставляет большое распространение моего совращающего людей лжеучения, тогда как мне хорошо известно, что людей, разделяющих мои взгляды, едва ли есть сотня, и распространение моих писаний о религии, благодаря цензуре, так ничтожно, что большинство людей, прочитавших постановление Синода, не имеют ни малейшего понятия о том, что мною писано о религии, как это видно из получаемых мною писем.

 Оно представляет из себя то, что на юридическом языке называется клеветой, так как в нем заключаются несправедливые и клонящиеся к моему вреду утверждения.

 Оно, наконец, есть подстрекательство к дурным чувствам и поступкам, так как вызвало в людях непросвещенных и нерассуждающих озлобление и ненависть ко мне, доходящие до угроз убийства. «Теперь ты предан анафеме и пойдешь по смерти в вечное мучение и издохнешь как собака…анафема ты, старый черт, проклят будь», - пишет один. Другой делает упреки правительству за то, что я еще не заключен в монастырь и наполняет письмо ругательствами. Третий пишет: «Если правительство не уберет тебя, мы сами заставим тебя замолчать. Чтобы уничтожить тебя, прохвоста, у нас найдутся средства».

 То, что я отрекся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что восстал на господа, а напротив, только потому, что всеми силами желал служить ему. Прежде чем отречься от церкви, я посвятил несколько лет на то, чтобы исследовать теоретически и практически учение церкви. И я убедился, что учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же – собрание самых грубых суеверий и колдовства, совершенно скрывающее весь смысл христианского учения.

 И я действительно отрекся от церкви, перестал исполнять ее обряды и написал в завещании своим близким, чтобы они, когда я буду умирать, не допускали ко мне церковных служителей, а мертвое мое тело убрали бы поскорей, без всяких над ним заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым.

 Не признаю я и загробной жизни, если разуметь ее в смысле второго пришествия, ада с вечными мучениями, дьяволами, и рая – как постоянного блаженства. Отвергаю я и все таинства, и считаю их низменным, грубым, несоответствующим понятиям о боге и христианскому учению колдовством и, кроме того, нарушением самых прямых указаний евангелия.

 В крещении младенцев вижу явное извращение всего того смысла, который могло иметь крещение для взрослых, сознательно принимающих христианство. В периодическом прощении грехов на исповеди вижу вредный обман, только поощряющий безнравственность и уничтожающий опасение перед согрешением.

 В елеосвящении и в миропомазании вижу приемы грубого колдовства, как и в почитании икон и мощей, как и во всех тех обрядах, молитвах, заклинаниях, которыми наполнен требник. В причащении вижу обоготворение плоти и извращение христианского учения. В священстве, кроме явного приготовления к обману, вижу прямое нарушение слов Христа, прямо запрещающего кого бы то ни было называть учителями, отцами, наставниками. Кощунственно уверять детей и простодушный народ, что если нарезать известным способом кусочки хлеба и положить их в вино, то в эти кусочки входит бог; и что тот, во имя кого живого вынется кусочек, тот будет здоров; во имя же умершего вынется другой кусочек, от которого тому на том свете будет лучше; и что тот, кто съел это кусочек, в того войдет сам бог.

 Все это ужасно! Учение Христа переделано в грубое колдовство купанья, мазания маслом, телодвижения, заклинания и проглатывания кусочков хлеба. И если какой-то человек попытается напомнить людям, что не в этих волхвованиях, не в молебнах, обеднях, свечах и иконах – учение Христа, а в том, чтобы люди любили друг друга, не платили злом за зло, не судили, не убивали друг друга, то поднимется стон негодования тех, которым выгодны эти обманы.

 Ужасно то, что люди, которым это выгодно, обманывают не только взрослых, но, имея на то власть, и детей, тех самых, про которых Христос говорил, что горе тому, кто обманет ребенка. Ужасно то, что эти люди для своих маленьких выгод делают такое ужасное зло, скрывая истину, открытую Христом. Но они не могут поступать иначе. Поэтому обличать их обманы не только можно, но и должно.

 Если бы Христос пришел теперь и увидел то, что делается его именем в церкви, то с законным гневов повыкидал бы все эти ужасные кресты, чаши, свечи, иконы и все то, посредством чего церковники, колдуя, скрывают от людей бога и его учение.

 Верю же я в следующее: верю в бога, которого понимаю как дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что он во мне и я в нем. Верю в то, что воля бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека – в исполнении воли бога, воля же его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними.

Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство: молитва. Но не общественная молитва в храмах, а молитва, образец которой дан Христом – уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли бога.

 Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же более всего на свете люблю истину. Истина же для меня совпадает с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу, и спокойно и радостно приближаюсь к смерти».

 Закончив свой «Ответ» словом «смерть», Толстой не подозревал, как он к ней был близок. Писем с угрозами убить его как «врага царя и отечества» было так много, что Лев Николаевич перестал обращать на них внимание, но ведь были не только письма – был реальный заговор, и был человек, готовый совершить убийство. Им оказался крестьянин-мясник, привыкший пускать кровь животным, так что ему ничего не стоило сделать то же самое с ненавистным слугой дьявола. Этот истово верующий мясник не придумал ничего лучшего, как явиться к игумену монастыря и попросить благословение на великий подвиг.

 - Пойду я к старику тому, - делился он своим планом, - будто за советом, а сам выхвачу из-за голенища вот этот нож, и – кончено, графишка куцый полетит прямиком в ад.

 - Полететь-то он полетит, - чуть не поднял для благословения руку игумен, но во время остановился. – Тебя ведь схватят, и отвечать придется перед судом – и не небесным, а земным. Спрашивать там умеют, и о моем благословении ты волей-неволей расскажешь, а это церкви не на пользу. Так что благословения на великий подвиг я не дам, но знай, что ревность твоя Святой церкви весьма и весьма угодна.

 Не сидели без дела и жандармы. Прежде всего, губернаторам было предписано принять к исполнению секретный циркуляр Главного управления по печати министерства внутренних дел, в котором запрещалось печатать в газетах и журналах «телеграммы и известия, выражающие сочувствие писателю графу Толстому». Но их печатали. Потом запретили издавать открытки с портретом Толстого. Но их издавали.

 А в 1902-м, когда, находясь в Крыму, Лев Николаевич серьезно заболел, на ноги была поставлена полиция и жандармерия всей страны. Больше того, был разработан секретный сценарий доставки тела умершего Толстого из Ялты в Ясную Поляну, были приняты меры к «воспрепятствованию каких-либо демонстраций по пути», даны распоряжения не служить панихиды по Толстому и не печатать объявления о панихидах. Церковники же делали все возможное, чтобы инсценировать предсмертное раскаяние Толстого и его примирение с православной церковью.

 Подал голос и митрополит Антоний, который обратился к Софье Андреевне с письмом, увещевавшим ее убедить мужа примириться с церковью и помочь ему умереть христианином. На что Лев Николаевич, не скрывая негодования, ответил: «О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды и зла. А что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?»

 Оживилась и жандармерия. Это учреждение интересовало не столько примирение Толстого с церковью, сколько его бумаги. Поэтому в Ялту был послан прокурор, который с нетерпением ждал известия о смерти Толстого, дабы немедленно конфисковать всего его бумаги. А чтобы ничего не пропало, имение графини Паниной, где жили Толстые, было окружено шпиками, которых, как свидетельствуют современники, друзья Льва Николаевича «выгоняли, как свиней из огорода».

 Но Великий старец выжил! И не только выжил, но и подал свой голос, еще и еще раз решительно заявив, что ни о каком примирения с церковью речи не может быть.

 Именно тогда известный журналист Суворин блестяще сформулировал то, о чем знала и думала вся мыслящая Россия.

 «Два царя у нас, - писал он, - Николай второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай 11 ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, синод имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого! Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост».

 На некоторое время позорная кампания вокруг имени Толстого утихла, но в 1908-м, в год 80-летнего юбилея Льва Николаевича, вспыхнула с новой силой. Дошло до того, что протоиерей Иоанн Кронштадтский пошел на кощунственнейший, даже с точки зрения церкви, шаг и сочинил молитву о скорейшей смерти юбиляра: «Господи, умиротвори Россию ради церкви Твоей, ради нищих людей Твоих, прекрати мятеж и революцию, возьми с земли хулителя Твоего, злейшего и нераскаянного Льва Толстого и всех его горячих последователей».

 Аппетиты церкви, как мы видим, растут, одного Толстого высокопоставленному чиновнику в рясе уже мало, ему подавай и последователей, а ведь их по всей России не сотни, и даже не тысячи, а десятки, а то и сотни тысяч. А что, как было бы тихо и спокойно, ну прямо, как на кладбище, если бы молитва протоиерея дошла до ушей господних, и он одним мановением руки убрал бы с земли, а проще говоря, умертвил и Толстого, и всех его горячих последователей, то есть студентов, гимназистов, всю интеллигенцию, а заодно и более или менее образованных рабочих и крестьян!

 Поддержал своего коллегу и епископ Гермоген, который осудил «нравственно беззаконную затею некоторой части общества торжествовать юбилейный день анафематствованного безбожника и анархиста-революционера Льва Толстого». Подал голос и Синод, призвавший «всех верных сынов церкви воздержаться от участия в чествовании графа Льва Николаевича Толстого».

 Само собой разумеется, не мог остаться в стороне от этой кампании и департамент полиции. Незадолго до юбилейной даты всем губернаторам, градоначальникам, начальникам жандармских управлений и охранных отделений был разослан циркуляр о наблюдении за тем, чтобы чествование Толстого «не сопровождалось нарушением существующих законов и распоряжений правительственной власти». На деле это означало, что цензура не пропускала в печать ни одного хвалебного слова в адрес «врага православной церкви и существующего в империи государственного слова», не говоря уже о том, что не могло быть и речи о каких-то массовых мероприятиях.

 А тут еще сам Толстой подлил масла в огонь, опубликовав статью «Не могу молчать!». Она была посвящена одному из самых страшных явлений той поры – массовым смертным казням.

 «Семь смертных приговоров, - писал Толстой, - два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге. Четыре казни: две в Херсоне, одна в Вильне, одна в Одессе. И это продолжается не неделю, не месяц и не год, а годы».

 Затем он рассказал о том, как вешают приговоренных к смерти крестьян, причем вешают такие же крестьяне, только вооруженные и

одетые в хорошие сапоги и чистые мундиры, как рядом с ними все время находится человек в парчовой ризе и с длинными волосами, как, намылив петли веревок, накладывают их на шеи приговоренных. Как ни дико это звучит, но профессия палача стала одной и самых доходных: ведь за каждого повешенного палач получает из казны от пятнадцати до ста рублей.

 «Так жить нельзя! – пишет он далее. - Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу и не буду. Затем я пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы надели на меня, так же, как на тех двадцать или двенадцать крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю».

 А затем Лев Николаевич напрямую обращается к правительству. «Вы говорите, что это единственное средство успокоения народа и погашения революции, но ведь это явная неправда... Участвуя в этих ужасных преступлениях, вы не только не излечиваете болезнь, а только усиливаете ее, загоняя внутрь».

 Если раньше врагами Толстого были чиновники в рясах и подстрекаемый ими темный люд, то теперь за него взялась правительственная верхушка. На одном из заседаний совета министров всерьез рассматривалось предложение министра юстиции Щегловитова о привлечении Толстого к судебной ответственности и вынесении ему самого сурового приговора. Дискуссия продолжалась не один час: победила точка зрения, что венец мученика на Толстого надевать не стоит, а вот травле в печати дать зеленую улицу.

 Если раньше черносотенные газеты, скорее из чувства приличия, хоть как-то себя сдерживали, то теперь они окончательно распоясались и без зазрения совести печатали статьи под такими недвусмысленными заголовками: «Тебя ждет виселица», «Смерть на носу», «Еретиков нужно убивать», а в посылках и бандеролях присылали в Ясную Поляну намыленные веревки.

 «Что ж, - записал в своем дневнике Толстой, - возможно, что черносотенцы меня убьют».

 В те же дни Ясную Поляну посетил тульский архиерей Парфений, но почему-то в сопровождении не монахов, а исправника, станового и двух урядников. Что он хотел этим сказать, одному богу ведомо, но после беседы с ним Лев Николаевич снова обратился к своему дневнику.

 «Вчера был архиерей. Особенно неприятно, что он просил жену дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я покаялся перед смертью. И потому я заявляю, что все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении – ложь.

 Повторяю при этом и то, что похоронить меня прошу без так называемого богослужения».

Продолжение следует