Среди сотен террористических актов, успешно предотвращенных доблестными советскими чекистами, среди тысяч «врагов народа», мечтавших отправить на тот свет горячо любимого товарища Сталина, среди многих и многих дел, прогремевших в тридцатые годы прошлого века, как-то незаметно и без лишнего шума прошел процесс контрреволюционной группы, свившей себе гнездо в Московской окружной школе военного собаководства.

По делу проходило семь человек, трое из них были расстреляны, а остальные получили довольно солидные сроки. Так что речь шла не о неправильной дрессировке собак и не о том, что их учили лаять по-немецки, речь шла о покушении на Сталина и о попытке организации вооруженного восстания.

Ликвидировать вождя с помощью должным образом обученных собак невозможно, захватить с их помощью Кремль — тем более. Так на что же рассчитывали дрессировщики, инструкторы и врачи этой школы? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к делу № 1810, которое было завершено в январе 1933 года.

Все началось с того, что в школе военного собаководства появился врач-одногодичник, то есть призванный в армию на один год, Николай Зинин. Человек он был компанейский, много читал, любил порассуждать о политике, но друзей у него не было, а с собаками не очень-то разговоришься. И Николай завел дневник. Первое время его записи носили весьма нейтральный характер, во всяком случае, о политике — ни слова.

«10.10.1932 г.

Говорят, что весь контингент призванных в этом году врачей хотят оставить в кадрах. Единственной хорошей стороной этой неприятной истории является то, что я смогу снабжать жену продуктами. Армия — это единственная часть в социалистической стране, где государство считает нужным обувать, одевать и хоть как-то сносно кормить людей. Впрочем, это вполне понятно: в случае чего, вся надежда на хорошо откормленную армию.

Я получаю на руки красноармейский паек, который выглядит довольно внушительно. В месяц мне полагается: 7,5 кг мяса, 10 кг картофеля, 13 кг черной муки, 1 кг сахара, 100 гр. чая, 700 гр. сала, 1 кг подсолнечного масла и 8 кг белой муки. На рынке это представляет огромную, прямо-таки баснословную ценность».

Но буквально чрез два дня тональность записей резко меняется. Николаю сообщают о болезни матери, он просит увольнительную, но его не отпускают. И тогда он пишет: «Будь они прокляты, властители наших судеб!»

Пока что непонятно, о ком идет речь — о старших командирах, о руководстве школы или о тех, кто призвал его в армию. Все прояснилось буквально на следующий день.

«14.10.1932 г.

Расстроенный, я не мог должным образом отметить выдающееся событие нашей жизни — постановление ЦК ВКП (б) об исключении из партии 24-х видных коммунистов, в том числе Зиновьева, Каменева, Петровского и других. Сейчас они, вероятно, во внутренней тюрьме ОГПУ. За что? В «Правде» пишут, что эти враги не раз говорили, что Сталинский ЦК завел страну в тупик. И это называют клеветой? Какая же это клевета?!

Старая гвардия исчезает: часть вымерла, а часть изгнана из партии узурпатором из Закавказья».

Теперь, когда объект критики определен, и почти что назван по имени, Николай окончательно осмелел.

«На днях из Смоленска приезжала жена нашего инструктора Ивана Самойлова. Мы слушали ее рассказы с содроганием: там страшный голод, служащим дают по 150 гр. хлеба в сутки — и все.

Как оказалось, такая же ситуация в Самаре, Нижнем Новгороде и даже в благодатном Ростове-на-Дону. Везде и всюду голод, рвань, разруха, а также суды и расстрелы. Так дальше продолжаться не может! Выход, хоть какой-то, должен быть найден. Иначе — катастрофа!

Как только свергнут этого идиота с трубкой и усами, как только изменится курс партии, я подам заявление о вступлении в ее ряды, чтобы бороться за правильный курс, ведущий к социализму, чтобы Россия стала поистине Великой. Все преобразования возможны и имеют смысл только через Великую Россию. И никак иначе!»

Если бы Николай вел только дневник и втихомолку его перечитывал, как знать, быть может, и не было бы ни арестов, ни расстрелов, но он начал говорить, а это в стране всеобщего благоденствия и поголовного единства было смертельно опасно. К тому же уши были не только у людей и собак, они были и у тех идейных негодяев, которые своей профессией выбрали стукачество. Не исключено, что одного из таких стукачей, до глубины его пролетарской души, обидела запись в дневнике Зинина, которую он не только не скрывал, но даже пару раз прочитал вслух.

«15.10.1932 г.

Армия вырабатывает особый тип людей. Редко-редко встретишь культурного, более или менее развитого командира с запросами интеллигента хотя бы средней руки. Обычно это люди ничем не интересующиеся. Даже на свою непосредственную работу они смотрят с отвращением.

В библиотеку, которой я временно заведую, они не ходят и ничего не читают. В театре бывают только тогда, когда присылают бесплатные билеты. Язык у них такой, каким был в их деревнях и городках: «итить», «давеча», «вчерась», «евонный», «ихний» и пр. и т.п. Но даже эти слова они не могут связать без мата. Самое поразительное, нормальных слов в их речи все меньше, а матерщины все больше — и они прекрасно понимают друг друга.

Правда, говорят, что в комсоставе есть весьма даровитые люди, но они, как правило, из «бывших», которых почему-то не тронули.

А как же наши красные офицеры пьют! Пьют все и, что самое интересное, втихомолку, чуть ли не под одеялом — видимо, боятся друг друга».

Ничего удивительного, что о дневнике Николая Зинина и его разговорах очень скоро узнали в Особом отделе. Когда его вызвали для беседы, то дали понять, что максимум, что ему грозит, это две недели гауптвахты. Но когда сделали обыск и нашли не только дневник, но и проект программы русского фашизма, Зинина пришлось арестовать.

Поразительно, но ни отпираться, ни отнекиваться Николай не стал. Создается впечатление, что он не понимал, чем это грозит, и даже бравировал своей оппозиционностью.

— Мои антисоветские и антисталинские убеждения сформировались еще в студенческие годы, — заявил он на первом же допросе. — Я считаю, что ЦК ведет неверную политику в деревне, что коллективизация — это чистой воды вредительство, что большим преступлением является исключение из партии Зиновьева, Каменева, Петровского и других. Я убежден, что среди рядовых членов партии зреет глубокое недовольство, а так называемое единство держится на сталинской диктатуре. Такая политика губительна для страны! — не удержавшись, воскликнул он. — А армия? Господи, что же у нас за армия! Прибыв по мобилизации в ряды Красной Армии, я видел, что она в ужасном состоянии, а красные офицеры поражают своим дремучим невежеством.

— Вели ли вы на эти темы разговоры с кем-нибудь из сослуживцев? — поинтересовался следователь.

— Вел! — рубанул Зимин.

— С кем именно? — вцепился следователь.

— С кем именно? — переспросил Зимин. — Вообще-то, как человек порядочный, я должен промолчать. Но я же понимаю, что если не скажу я, то скажут другие.

— Какие такие, другие?

— Да те, кто настучал на меня, — усмехнулся Зимин. — У вас же в каждой подворотне и в каждом сортире по добровольному помощнику. Вы ведь их так называете? Ладно, чего уж там, — махнул он рукой. — На все эти темы я вел разговоры с очень хорошими и умными людьми, а именно с инструктором Хаковым, лекпопом Аброшиным и врачом Струковым.

Следователь удовлетворенно кивнул и тут же приказал арестовать всю эту троицу. В течение ночи каждого из них должным образом подготовили к допросу, так профессионально избив, что на лице синяков не было, а переломанные ребра и отбитые почки в глаза не бросались.

Первым на допрос вызвали Михаила Аброшина.

— Что вас побудило стать на антисоветский путь и войти в контрреволюционную группировку? — спросил следователь.

— Вы же и побудили! — рубанул Михаил. — Отца раскулачили и сделали нищим, брата отправили в ссылку, а свояка вообще расстреляли.

— А как вас втянул в свою группу Зинин?

— Случайно… Я вешал в библиотеке портрет Сталина, а тут вошел Зинин и со смехом сказал: «Зачем вы его вешаете? У Ленина хоть лицо благородное, а у Сталина рожа как у чистильщика сапог!» Мы посмеялись вместе, а потом поговорили. Я понял, что он ищет политических единомышленников. Меня устраивало, что он ненавидит советскую власть и жаждет свержения Сталина. Но больше всего устраивало то, что в отношении Сталина он хотел применить террористический акт, а потом организовать вооруженное восстание.

Вернув Михаила в натруженные руки надзирателей, следователь взялся за Алексея Хакова.

— Как же вы, красноармеец Хаков, дошли до жизни такой? — укоризненно начал следователь. — Ведь вы же из крестьян-бедняков, в Красной Армии более двенадцати лет, стали одним из лучших инструкторов-дрессировщиков, отмечены командованием — и вдруг, член антисоветской контрреволюционной группировки! Зинин вас сбил с истинного пути, да?

— Почему же, Зинин? — не заметил подсказки Хаков. — Я и сам не слепой, вижу, что забрались совсем не в ту степь, что народ голодает, вымирает целыми деревнями, а партийные секретари жируют. Раньше поговорить об было не с кем, а когда появился Зинин и стал открыто называть Сталина сволочью, узурпатором и идиотом, я понял, что мы с ним единомышленники.

— А о терроре вы говорили?

— Говорили. Зинин, например, не раз заявлял, что готов собственными руками убить Сталина. Пусть, мол, при этом погибнет и он, зато войдет в историю как выдающаяся личность, избавившая Россию от злобного кровопийцы.

— И вы с этим соглашались?

— Да. Я тоже считал, что Сталина надо убрать! — по-военному отчеканил Хаков.

Потом допрашивали инструктора дрессировки Ивана Самойлова, ветеринарного врача Серафима Струкова, добрались и до квартирного соседа Хакова священника Новогиреевской церкви Александра Модестова и дьяка Ивана Смирнова. Само собой разумеется, всех их вынудили признать себя членами антисоветской группы Зинина, планировавшей «переход на путь открытой вооруженной борьбы с советской властью и организацию покушения на товарища Сталина».

Попала в эту мясорубку и жена Зинина — Антонина. В декабре 1932-го в поликлинике, где она работала фельдшером, ей дали отпуск и даже помогли с путевкой. То ли потому, что время было зимнее и санаторий пустовал, то ли у главврача там были какие-то связи, но к своему великому удивлению Антонина оказалась в Пятигорском санатории ОГПУ. Погода была скверная, процедуры простенькие, время тянулось мучительно медленно, поэтому Антонина много читала и каждый день строчила письма мужу. Одно из них подшито в дело и поэтому сохранилось.

«Дорогой Кольчик! Скучаю без тебя страшно, вот и строчу уже четвертое письмо. Моя жизнь течет тихо и спокойно: сплю, читаю и без конца ем. Здесь такая чудесная библиотека, такие книги, в том числе и запрещенные, что я, пользуясь моментом, стараюсь читать именно эти, запрещенные книги. Вчера, например, взяла мемуары Краснова, Деникина, Юденича и Врангеля. Жуть, как интересно! Читаю запоем.

Целую крепко! Твоя Антонина».

Сколько было вокруг этого письма закрытой переписки и всякого рода запросов! Кто разрешил выдавать эти книги, почему они хранятся не под замком, а в библиотеке и пр. и т.п.?

Николай на письма жены отвечал регулярно, как всегда, был несдержан, восторгался не только белыми генералами, но даже батькой Махно, считая его «лучшим знатоком крестьянства и решительным человеком — только такие, как он, могут свергнуть Сталина».

Как бы то ни было, у Антонины накопилась целая пачка писем от мужа, которые она бережно хранила. Вернувшись в Москву, Антонина узнала, что муж арестован, а на квартире был обыск. И знаете, что она сделала с письмами? Никогда не догадаетесь! Прекрасно понимая, что письма могут стать серьезной уликой, она…думаете, рвет на мелкие кусочки или сжигает? Нет, ей это и в голову не приходит: уничтожить письма любимого человека это не просто кощунство, это страшный грех.

И она бежит к ближайшей подруге, которая к тому же еще и родственница, и просит спрятать письма мужа до лучших времен. Та, вроде бы, колеблется, то соглашается, то не соглашается, а тем временем шепнула мужу, чтобы тот сбегал в ближайшее отделение ОГПУ. Тот не заставил себя уговаривать — и вскоре вернулся с двумя оперативниками.

Такие вот были времена, такие были нравы и такие люди: высочайшей пробы благородство преспокойно уживалось с высочайшей пробы подлостью. К счастью для Антонины, ее пребывание в Бутырке было недолгим: в деле есть постановление о ее освобождении из-под стражи «в связи с установленной непричастностью к делу № 1810». Напомню, что на дворе был сравнительно мягкий по приговорам 1932-й год. В 1937-м жены «врагов народа» получали по семь-восемь лет, а то и «вышку».

(Продолжение следует)