Все началось с того, что дочь вождя народов Светлана — как бы это сказать помягче — раньше времени повзрослела. Впрочем, ничего странного в этом нет — сказывался голос крови, а среди родственников Светланы кого только нет: и русские, и немцы, и цыгане, и грузины.
Вот что она пишет в своих воспоминаниях о конце 1942-го — начале 1943 года. Напомню, что в это время гремела Сталинградская битва, изнывал блокадный Ленинград, под сапогом немецкого солдата стонала Украина, Белоруссия, Прибалтика, да и до Москвы фашистам было рукой подать.
«Жизнь в Зубалове (дачное место под Москвой, где жила семья Сталина — Б.С.) была в ту зиму 1942 и 1943 годов необычной и неприятной. В наш дом вошел неведомый до той поры дух пьяного разгула. К Василию приезжали гости: спортсмены, актеры, его друзья-летчики, и постоянно устраивались обильные возлияния, гремела радиола. Шло веселье, как будто не было войны.
И вместе с тем было предельно скучно — ни одного лица, с кем бы всерьез поговорить, ну хотя бы о том, что происходит в мире, в стране и у себя в душе…В нашем доме всегда было скучно, я привыкла к изоляции и одиночеству. Но если раньше было скучно и тихо, то теперь было скучно и шумно.
В конце октября 1942 года Василий привез в Зубалово Каплера. Был задуман новый фильм о летчиках, и Василий взялся его консультировать. В первый момент мы оба, кажется, не произвели друг на друга никакого впечатления. Но потом — нас всех пригласили на просмотры фильмов в Гнездиковском переулке, и тут мы впервые заговорили о кино.
Люся Кеплер — как все его звали — был очень удивлен, что я что-то вообще понимаю, и доволен, что мне не понравился американский боевик с герлс и чечеткой. Тогда он предложи показать мне «хорошие» фильмы по своему выбору и в следующий раз привез к нам в Зубалово «Королеву Христину» с Гретой Гарбо. Я тогда была совершенно потрясена фильмом, а Люся был очень мной доволен».
Потом были ноябрьские праздники, застолья, танцы…
«Мне стало так хорошо, так тепло и спокойно рядом с ним! — пишет далее Светлана Аллилуева. — Я чувствовала какое-то необычное доверие к этому толстому дружелюбному человеку, мне захотелось вдруг положить голову к нему на грудь и закрыть глаза…
Крепкие нити протянулись между нами в тот вечер — мы уже были не чужие, мы были друзья. Люся был удивлен и растроган. У него был дар легкого, непринужденного общения с самыми разными людьми. Он был дружелюбен, весел, ему было все интересно. В то время он был как-то одинок и, может быть, тоже искал чьей-то поддержки.
Нас потянуло друг к другу неудержимо. Мы стали видеться как можно чаще, хотя при моем образе жизни это было невообразимо трудно. Но Люся приходил к моей школе и стоял в подъезде соседнего дома, наблюдая за мной. А у меня радостно сжималось сердце, так как я знала, что он там…Мы ходили в холодную военную Третьяковку, смотрели выставку о войне. Мы бродили там долго, пока не отзвонили все звонки — нам некуда было деваться.
Потом ходили в театры. Тогда только что пошел «Фронт» Корнейчука, о котором Люся сказал, что «искусство там и не ночевало». В просмотровом зале Комитета кинематографии на Гнездиковском Люся показал мне «Белоснежку и семь гномов» Диснея и чудесный фильм «Молодой Линкольн». В небольшом зале мы сидели одни».
Да, ситуация, прямо скажем, неординарная. Шестнадцатилетняя школьница и тридцативосьмилетний мужчина, к тому же дважды разведенный и имеющий четырнадцатилетнего сына — такого рода роман, даже по нынешним временам может вызвать, мягко говоря, изумление. Если увлечение «гимназистки» еще можно понять — в этом возрасте терпеть не могут сверстников и заглядываются на взрослых мужчин, то Алексей-то Яковлевич, он-то неужто не понимал, что себе позволяет и на что идет?!
Увы, любовь ослепила матерого зубра, и он потерял голову. Только этим можно объяснить его, на первый взгляд, по-рыцарски прекрасный, а на самом деле легкомысленный поступок, когда он, будучи в осажденном Сталинграде, от имени некоего лейтенанта написал письмо любимой, да еще и опубликовал его в «Правде»: намеки были столь прозрачны, что узнать имя любимой не составляло никакого труда.
«Люся возвратился из Сталинграда под Новый, 1943-й год, — продолжает Светлана Аллилуева. — Вскоре мы встретились, и я умоляла его только об одном: больше не видеться и не звонить друг другу. Я чувствовала, что все это может кончиться ужасно.
Мы не звонили друг другу две или три недели — весь оставшийся январь. Но от этого только еще больше думали друг о друге. Наконец, я первая не выдержала и позвонила ему. И все снова закрутилось… Мои домашние были в ужасе».
Домашние — это не только нянька, племянники и тетки, домашние — это, прежде всего, отец. Сталин, конечно же, был в курсе похождений дочери, но до поры, до времени молчал. Правда, начальник его охраны генерал Владик через своего помощника полковника Румянцева предложил Кеплеру уехать из Москвы куда-нибудь в командировку, но того уже понесло — и он послал полковника к черту.
В феврале 1943-го Светлане исполнилось семнадцать — и влюбленные нашли возможность побыть наедине. Правда, Светлана уверяет, что в соседней комнате сидел ее «дядька» — так она называла своего охранника Михаила Климова. Вот как она рассказывала об этой встрече двадцать лет спустя, когда решилась написать свои «Двадцать писем к другу».
«Мы не могли больше беседовать. Мы знали, что видимся в последний раз. Люся понимал, что добром это не кончится, и решил уехать: у него уже было готова командировка в Ташкент, где должна были снимать его фильм «Она защищает Родину». Нам было горько — и сладко. Мы молчали, смотрели в глаза друг другу и целовались. Мы были счастливы безмерно, хотя у обоих наворачивались слезы.
Потом я пошла к себе домой, усталая, разбитая, предчувствуя беду».
Предчувствия Светлану не обманули — беда разразилась. И какая! Сталин в самом прямом смысле слова рвал и метал!
«Третьего марта утром, когда я собиралась в школу, неожиданно домой приехал отец, — вспоминала она несколько позже, — что было совершенно необычно. Он прошел своим быстрым шагом прямо в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня, да так и приросла к полу в углу комнаты. Я никогда еще не видела отца таким. Обычно сдержанный и на слова, и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог говорить.
— Где, где все это? Где письма твоего писателя?
Нельзя передать, с каким презрением он выговорил слово «писатель».
— Мне все известно! Все твои телефонные разговоры — вот они, здесь, — похлопал он рукой по карману. — Ну, давай сюда! Твой Каплер — английский шпион, он арестован!
Я достала из своего стола все Люсины записи и фотографии с его надписями. Тут были и его записные книжки, и один новый сценарий о Шостаковиче. Тут было и его длинное, печальное прощальное письмо.
— А я люблю его! — сказала я, наконец, обретя дар речи.
— Любишь?! — выкрикнул отец с невыразимой злостью к самому этому слову, и я получила две пощечины — впервые в своей жизни. — Подумай, няня, до чего она дошла! — с нескрываемым презрением продолжал отец. — Идет такая война, а она занята!.. — И он произнес грубые мужицкие слова, других он не находил.
Потом, немного успокоившись и взглянув на меня, он произнес то, что сразило меня наповал.
— Ты посмотрела бы на себя — кому ты нужна?! У него кругом бабы, дура!
Забрав все бумаги, он ушел в столовую, чтобы прочитать их своими глазами. У меня все было сломано в душе. Последние слова отца попали в точку. Ну, кому я такая нужна? Разве мог Люся всерьез полюбить меня?
Зачем я ему нужна? Фразу о том, что «твой Каплер — английский шпион», я как-то сразу не осознала. И только лишь машинально продолжая собираться в школу, поняла, наконец, что произошло с Люсей.
Как во сне, я вернулась из школы. Отец сидел в столовой, он рвал и бросал в корзину мои письма и фотографии.
— Писатель, — бормотал он. — Не умеет толком писать по-русски. Уж не могла себе русского найти! — брезгливо процедил он.
То, что Каплер — еврей, раздражало его, кажется, больше всего. С этого дня мы с отцом надолго стали чужими. Я была для него уже не та любимая дочь, что прежде».
(Продолжение следует)