Педро попал в Москву в 1937-м, когда ему не исполнилось и пятнадцати. Жил он детском доме, а потом советские друзья помогли ему приобрести дефицитнейшую профессию смазчика текстильных станков. Помытарив паренька два года в тавоте и солидоле, ему позволили стать электромонтером.

Но надо же так случиться, что природа наградила юного испанца не только красотой, но и хорошим голосом, настолько хорошим, что его пригласили в хор театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. Параллельно он учился в музыкальной школе при московской консерватории.

А в июне 1946-го Советский Союз установил дипломатические отношения с Аргентиной. Из-за океана приехали дипломаты, ни слова не понимавшие по-русски. Об этом прослышали испанские эмигранты, не забывшие родного языка и прекрасно говорившие по-русски. Находясь в постоянном безденежье, пришел в посольство и вчерашний смазчик, а ныне молодой певец оперного театра. Это было его первым шагом на пути в ГУЛАГ.

Знаете, в чем его обвиняли? В том, что водил аргентинцев в московские столовые, а также в промтоварные и продовольственные магазины, «стремясь показать им лишь отрицательные стороны советской жизни». А еще он фотографировал очереди, захламленные дворы и даже (!) нищих.

Все это называлось антисоветской деятельностью. Пришлось Педро признать и факт попытки побега за границу. Правда, у него было очень серьезное отягчающее обстоятельство: в отличие от других испанцев он принял советское гражданство, поэтому автоматически становился изменником Родины, а это обвинение чревато самым суровым приговором: если бы на дворе был не 1948-й, а 1937-й, не избежать бы бедному Педро расстрела.

И все же Педро получил по максимуму того времени: ему влепили 25 лет лагерей. Знакомясь с его делом, я долго не мог понять, за что же его так строго наказали? Не за столовые же, не за фотографии нищих и, тем более, не за несостоявшуюся попытку побега, когда он четыре часа просидел в чемодане и на лютом морозе сильно простудился. Но когда в одной из папок мне попались четыре с половиной странички испанского текста, а потом я нашел и их перевод на русский, все стало ясно: с позиции руководства компартии, как Испании, так и Советского Союза за такое сочинение и двадцати пяти лет мало.

Начиналось оно с уже известной читателю записи о «хороших» и «плохих» испанцах, одни из которых жили припеваючи, а другие мечтали о побеге домой. А вот что там говорилось дальше…

«Понимая, что падение Франко связано с разгромом Гитлера, многие испанцы отважно боролись на фронтах, сражались в партизанских отрядах Белоруссии, Крыма и Кавказа. Немало испанцев, воюя под руководством бездарных советских командиров, попали в немецкий плен. Разразился скандал, и Долорес Ибаррури отдала приказ, чтобы испанцев больше не пускали на фронт. В течение долгого времени их держали в

Москве и использовали на колке дров.

Тем временем их жены и дети, сосредоточенные в Средней Азии, умирали с голоду. Только в Коканде погибло 52 ребенка. Голод был страшный! Кошки и собаки считались изысканной пищей. Чтобы прокормить детей, многие испанки занимались проституцией. А штаб партии во главе с Ибаррури благополучно жил в Уфе.

В детских домах для испанских ребятишек свирепствовал туберкулез. Одни умирали, а другие, чтобы не умереть с голоду, организовывали преступные банды, которые занимались воровством и налетами. Когда бывший министр Эрнандес, который приехал в Москву по поручению партии, рассказал о положении испанских детей и обвинил в этом Долорес Ибаррури, его тут же объявили предателем и исключили из партии.

После окончания войны началось настоящее паломничество за получением паспортов южноамериканских стран. Около 150 человек успели уехать, но вскоре руководители компартии организовали кампанию против выезда испанцев из Союза. Многие писали письма Сталину и Молотову, жалуясь на Ибаррури, но эти люди быстро исчезали. Некоторые, не выдерживая травли, кончали жизнь самоубийством, один из них — рабочий авиационного завода Меана.

Надежды на будущее — никакой. Мы живем здесь пленниками. Нет ничего более унизительного, чем прозябание в стране жестокой диктатуры, изнуряющей работы и отсутствия перспектив!».

Самое же странное, эти записки были обнаружены не у Педро, а у доктора Фустера, которого арестовали 8 января 1948 года. Его обвинили в том, что: «Работая в ряде медицинских учреждений Москвы, он систематически вел среди сослуживцев антисоветскую агитацию, неоднократно заявлял об отсутствии демократии в Советском Союзе, клеветнически отзывался о советской интеллигенции и восхвалял жизнь за границей. Используя свое служебное положение, в целях личной наживы нелегально производил аборты. Установив связь с представителями аргентинского посольства, передавал им разведывательную информацию, получаемую от испанцев, проживающих в Москве».

— А почему вы хотели покинуть СССР? — поинтересовался у него следователь.

— Да потому, что жить здесь невмоготу! Мне здесь все чуждо и враждебно! — сорвался на крик Фустер. — Не скрою, что я так же враждебно отношусь к существующему в этой стране строю. И я этого не скрывал. Я об этом говорил!

— А от кого вы это не скрывали? С кем делились своими антисоветскими настроениями? — вкрадчиво спросил следователь.

— С кем? Да хотя бы с моим однополчанином по гражданской войне в Испании, Рамосом. Мы знакомы еще с университетских времен, а потом вместе воевали — он был начальником штаба 18 корпуса, а я начальником санчасти. Сейчас он работает инженером на авиазаводе.

— Так-так. А чем вы занимались во время войны?

— Работал по специальности. Сперва ведущим хирургом в военном госпитале Ульяновска, потом в Центральной больнице НКПС, более известной как больница железнодорожников, а последнее время в институте нейрохирургии.

— А как насчет незаконных абортов? Сколько вы их сделали, и за какие деньги?

— Да какие там деньги, — махнул рукой Фустер. — Несчастные женщины, само собой, испанки. Детей растить не на что, вот они и попросили меня помочь. Аборты я делал в больничных условиях, и всего четыре раза. Понимаю, что это незаконно, но отказать им я не мог.

— Ладно, — махнул рукой следователь, — аборты это не по нашему ведомству. Скажите-ка мне лучше вот что, — заглянул следователь в бумажку, — ваши ли это слова? «В СССР за любое высказывание, направленное против советского государства, человека могут подвергнуть репрессиям». И далее. «Выборы в Верховный Совет проходят под нажимом, без соблюдения демократических свобод».

— Мои, — поперхнулся Фустер, — Но откуда вам это известно? Ведь я говорил это в присутствии двоих-троих надежных друзей.

— Они не только ваши друзья, но и наши, — иронично улыбнулся следователь и снова зарылся в бумаги.

— Не будете ли вы так любезны, перевести вот это письмо, протянул он несколько страничек. — Оно написано по-испански, а наш переводчик в отпуске.

— Отчего же, с удовольствием, — улыбнулся Фустер.

Но когда он взял странички, улыбка мигом сошла с его лица, и Фустер смертельно побледнел: он узнал свой собственный почерк.

— Разрешите карандаш, — выдавил он.

— Зачем? Читайте вслух. Вы же писали в расчете на заинтересованного слушателя — вот я и послушаю.

— Дорогая сестра, — начал Фустер. — Пишу тебе в такой момент, когда не знаю, что будет со мной завтра. Два испанца, работающие вместе со мной в аргентинском посольстве, не добившись получения виз, по договоренности с аргентинскими дипломатами решили улететь на самолете, спрятавшись в их чемоданах. Туньон улетел, а Сепеда вернулся, так как не хватило денег для оплаты багажа. В воздухе Туньон стал задыхаться и начал стучать. Его обнаружили и задержали. Сепеду арестовали на следующий день. Думаю, что доберутся и до меня. Если со мной что-нибудь случится, тебе переправят это письмо. Скрой печальную новость от стариков, а то они могут умереть от огорчения.

Фустер оторвался от письма и…заплакал. Следователь предлагал папиросу, холодную воду, чай, но Фустер был безутешен.

— Что же вы так не по-мужски, упрекнул его следователь. — Нашкодили — извольте отвечать.

— Не по-мужски?! — задело испанскую гордость Фустера. — Да не о себе я плачу, не о себе! Я две войны прошел, и вообще — хирург, так что крови насмотрелся. И что такое смерть, знаю получше вашего. Но я десять лет не видел родителей, они состарились и без меня пропадут. А все они, партийные вожди, черт бы их побрал!

— Стоп! — прихлопнул папку следователь. — Продолжим чтение.

— Хорошо, — как-то по-детски шмыгнул носом Фустер, — продолжим.

Но товарищам об этом случае, дорогая сестра, расскажи, — читал он, — пусть все знают, как здесь с нами обращаются. Непосредственная вина за все это ложится на преступных руководителей испанской компартии, которые являются продажными агентами Москвы! — сверкая глазами, громогласно продолжал Фустер. — Вот их имена: в первую очередь, Долорес Ибаррури, будь проклято ее имя, и пусть ее кости съедят собаки. Далее: Хосе Урибес, Карлос Ребельон-Клаудин, Висенте Урибе и Де Диего. Эти люди никогда не смогут уехать из России, потому что каждый честный испанец почтет за честь уничтожить этих типов.

— Да-а, накипело у вас, — как-то по-новому посмотрел на Фустера следователь. — И много испанцев могли бы подписаться под этими словами?

— Большинство, — твердо заявил Фустер. — Разумеется, кроме тех, кто хлебает из ее миски.

— Ладно, заканчивайте, — снова потух следователь. — Так что там про жену Рузвельта? — по-испански добавил он.

— К-как? — ошарашенно привстал Фустер. — Вы знаете испанский? Вы читали это письмо… Тогда зачем же?..

— А затем, чтобы вы почувствовали себя человеком. Видели бы вы себя со стороны, когда читали это неотправленное письмо. Герой! Матадор! Так и надо. От своих слов не отказываетесь? В том, что писали именно вы, признаетесь? Сочинили его сами, или кто-нибудь диктовал?

— Еще чего! — уловил подсказку Фустер. — Сам сочинял, сам писал и отвечать буду сам, — после паузы добавил он.

— Вот и славно, — понимающе кивнул следователь. — Но что же там все-таки про жену Рузвельта?

— Да так, ничего особенного, — почему-то смутился Фустер. — Я прошу сестру сообщить о моей проблеме нашему послу в Мексике, известным правозащитникам, в том числе и жене Рузвельта.

— Понятно. А я думал, вы с ней знакомы, — съязвил следователь. Потом он вдруг нахмурился и до белизны в суставах сжал кулаки. — А последние строки я попрошу прочитать с выражением!

Фустер побледнел, жалко улыбнулся, но все же собрался с духом.

— Сегодня пал жертвой Туньон, — начал он. — Но завтра могут быть и другие. Все молчат. Прав никаких нет. Не останавливайся ни перед чем, — хрипло продолжал Фустер. — Расскажи это даже преступнику Франко, так как он, прежде всего, испанец и не продает других.

Фустер отшвырнул письмо и вперил остановившийся взгляд в застрявшую в паутине муху. В кабинете повисал тяжелая и какая-то липкая тишина. Наконец следователь сгреб бумаги, вздохнул, горько покачал головой и совсем не служебным тоном спросил.

— И не стыдно? Взрослый, интеллигентный человек, солдат, сражавшийся за идеалы республиканской Испании, протягивает руку Франко — человеку, который загубил тысячи ваших товарищей. Не отказываетесь от своих слов? Не в состоянии аффекта их написали? Не сожалеете о том, что по горячности протянули руку палачу испанского народа Франко? — в завуалированной форме попытался помочь Фустеру следователь.

— Ни о чем я не сожалею и от своих слов не отказываюсь! — воскликнул Фустер. — А Франко, он хоть и палач, но после того, что я увидел в Союзе, наш маленький генералиссимус мне кажется злодеем с лилипутским топориком.

— Эх-хе-хе, Фустер, Фустер, — покачал головой следователь, — впаяют вам на суде по первое число, и будут правы.

Вести дневник — опасно для здоровья

Если следствие по делу Туньона, Сепеды и Фустера близилось к завершению, то дело Франциско Рамоса только начинало обрастать фактами и документами. В принципе, кроме показаний Фустера, который уверял, что именно с Рамосом вел антисоветские разговоры и именно с ним «возводил клевету на вождя советского народа, заявляя, что он является полновластным диктатором коммунистической партии и всего народа», у следствия ничего не было.

Но майор Ивлев, который вел это дело, был дотошен и откопал любопытнейшую бумаженцию, датированную январем 1942 года. И подписал ее не только Рамос, но и (для следствия это было совершенно неожиданным подарком) Туньон.

«Господин посол Великобритании в СССР! Сражаться в рядах Британской армии — является стремлением и делом чести каждого любящего свое отечество испанца, особенно теперь, когда мы знаем, что в Британской армии находится довольно большой контингент испанских добровольцев.

Мы, проживающие в СССР в качестве эмигрантов, обращаемся к Вам в надежде, что Вы сделаете возможным включение нас в Британскую армию на условиях, аналогичных условиям наших соотечественников, уже вступившим в нее.

Сообщаем Вам наши личные характеристики.

1. Франциско Рамос Молино. 29 лет. Майор пехоты. Во время гражданской войны в Испании — начальник штаба 18-го корпуса. В СССР изучал курс инженерно-машиностроительного дела.

2. Хосе Туньон Альбертос. 26 лет. Капитан авиации. Имеет 527 часов боевых вылетов. Во время гражданской войны — начальник штаба 1-й и 3-й эскадрилий.

Вам трудно представить, господин посол, что означает для нас удовлетворительный ответ».

На первый взгляд, хорошее, патриотичное письмо. Но это — если смотреть на него с позиций 1942 года. Но сейчас-то 1948-й, на дворе бушует холодная война, и англичане из друзей превратились в заклятых врагов. И в этой ситуации какой-то Рамос хочет вступить в британскую армию? Есть о чем подумать, тем более письмо послу он не отзывал и от написанного публично не отказывался.

А тут еще друзья-информаторы, а попросту стукачи, работавшие в среде испанских эмигрантов, подкинули дневник того же самого Рамоса. «И хотя он вел его в 1942-м, ходят упорные слухи, — шепнули стукачи, — что Рамос хочет превратить его в клеветническую книгу и издать ее за границей».

Вот он, этот дневничок: следователи читали его с большим интересом.

«Видел Волгу. Она ужасна в своей бесполезности, покрыта льдом и служит дорогой для прохождения грузовиков. Жду прихода лета и с ним парохода, который вывез бы меня из этой проклятой страны».

Через несколько дней в дневнике появляется новая запись.

«Был в саратовской столовой. Официанты в лохмотьях. Скатерти рваные, салфеток нет, посуды тоже нет. Кашу подают в жестянках от консервов, и эта каша совершенно непригодна для желудка».

Пройдясь по городу, Рамос снова садится за письменный стол.

«Повсюду создаются очереди для получения самых невероятных вещей: чернил, замков, зубных щеток и т. п. Но чаще всего в очереди ожидают не того, что есть, а того, чего нет: масла, сахара или даже соли. Это страна очередей.

Спросил у своих соседей, почему народ не протестует? Ответ меня поразил: «В 1928-м был такой голод, что мы ели своих собственных детей, из них делали сосиски. Так что непригодная для желудка каша — это прекрасно».

Мне стало ясно, что люди, среди которых я живу, это народ рабов, которыми можно руководить только с помощью кнута. Для меня предпочтительнее расстрел в Испании, нежели жизнь в Саратове».

Ну что ж, Рамос, теперь с вами все ясно, — захлопнул папку следователь. — Вы — враг советского народа, который в трудную годину приютил вас. А вы, публично выражая благодарность, на самом деле исходите черной злобой. И хотя в шпионской деятельности в пользу Аргентины виновным вы себя не признали, следствию достаточно и того, чем оно располагает.

27 июля 1948 года заместитель министра госбезопасности генерал-лейтенант Огольцов утвердил обвинительное заключение по делу № 837, а в августе печально известное Особое совещание: Туньону и Сепеде влепило по 25 лет, Фустеру — 20 и Рамосу — 10 лет лагерей.

Прошло семь лет… Все эти годы заключенные испанцы вели себя образцово и бомбардировали различные инстанции жалобами и заявлениями. Наконец, в феврале 1955 года, Центральная комиссия по пересмотру дел вняла этим жалобам, меру наказания снизила до фактически отбытого срока, и наших бедолаг из-под стражи освободили.

Фустер, Туньон и Рамос немедленно реализовали свой старый замысел и вернулись на Родину. А вот Сепеда застрял. Он поселился в Тульской области и начал добиваться полной реабилитации. В своих заявлениях он так и писал: «Я добиваюсь реабилитации только потому, что считаю себя невиновным, а выехать в Испанию я никогда желания не имел и не имею его сейчас».

В конце концов, реабилитации Сепеда добился, но вскоре Родина позвала и его.

Так, более или менее благополучно, закончилась эта невеселая история. Родина-мачеха дала своим приемным сыновьям дом, крышу и пропитание, но сурово наказала за строптивость и непослушание, а Родина-мать — на то она и мать — приняла исстрадавшихся детей в свои объятия.

Я не знаю, как сложилась жизнь наших героев в Испании. Живы ли они, здоровы ли, обзавелись ли семьями? Как хочется надеяться, что если не они, то кто-нибудь из знакомых, детей или внуков прочтет этот очерк, откликнется на него — и мы узнаем, что с Туньоном, Фустером, Сепедой и Рамосом было дальше. Ни секунды не сомневаюсь, что они как были, так и остались бойцами, и их жизненный опыт, воля и знания нашли применение в послефранкистской Испании.