В таком высоком смысле мне представляется теперь этот малый Ольгинский кордон и могила героев, здесь павших. Подтверждается это и тем неусыпным вниманием, какое проявляли к нему кубанцы во все времена, несмотря на их жестокость. Это место как бы притягивало к себе, и как теперь обнаруживается не только потому, что смиряло их сердца, затем, чтобы пред таким проявлением духа удостовериться в том, насколько мы уклонились от правды, насколько быстротечная и суетная повседневность сбила нас с истинного пути. Здесь поверяли свою судьбу...

В самом деле, эта неявная закономерность угадывается в последующих фактах по сохранению памяти о подвижниках. Столь долго чаемый памятник на могиле героев наконец-то был установлен стараниями и усердием войскового старшины, позже генерала Василия Вареника в 1869 году. Памятник этот терялся, но не затерялся, и хлопотами других людей был восстановлен. И как бы мы ни были теперь благодарны кубанскому Цицерону за его усердие, чувство благодарности ему не может заслонить некоторого недоумения, которое мы испытывали у этого памятника. Надпись на кресте была небрежной и непростительно неточной. Вместо 1810 года почему-то значился 1809... Из трех имен героев, упомянутых в ней, два оказались перепутанными. Все историки упоминали о гибели хорунжего Кривошея, имени которого в надписи не оказалось, но зато вписано имя хорунжего Кривкова, о гибели которого они умалчивают. Кроме того, все историки писали о том, что есаул Гаджанов остался жив, в то время как на памятнике он указан погибшим... Более того, А. Туренко описывал даже подробности его спасения: «Двадцать казаков, оставшихся в живых, подняв раненого есаула Гаджанова, пробившись сквозь толпу врагов, и подкрепляемые подоспевшим к ним с 60-ю казаками есаулом Голубом, успели спасти его... Есаул Голуб, отправя раненого Гаджанова в Ольгинский пост, возвратился на поле битвы».

В надписи же на кресте была не просто допущена досадная неточность, но вся она была сделана действительно с какой-то непростительной небрежностью... И когда уже в наши невнятные дни эту медную пластину, ставшую реликвией, сняли с креста современные варвары, мне этот факт вандализма представился прямо-таки символическим и даже неизбежным. Не об оправдании вандалов говорю, а о том законе бытия, по непреложному требованию которого в человеческом обществе всегда должна соблюдаться мера справедливости и правды, не извиняемая добрыми намерениями, какие бы вселенские ветра не бушевали над родной землей. Может быть, потому пластину с надписью и украли современные вандалы, что в ней была заложена эта не­точность, ошибка, неправда... Ведь когда-то, рано или поздно, ошибку пришлось бы все же исправлять. А вдруг, будь эта надпись точна и абсолютно справедлива, у вандалов не поднялась бы на нее рука... Как знать. Но в том-то и дело, что поверить это невозможно, как невозможно вернуться в прошлое и заново его прожить с учетом уже позднего опыта...

Точное место Ольгинского кордона теперь уже трудноопределимо. Остатки крепостных валов, говорят, смыло наводнением 1929 года. Укрепление находилось в излучине Кубани, в трёхстах метрах от берега. Но по мере того, как терялась во времени эта крепость, как свидетельство бранного житья, вырастало со временем её иное значение – незримое, символическое, духовное, легендарное. Можно даже сказать, что кордон этот не только не исчез, но ещё более укрепился на зыбких берегах Кубани, преобразившись из укрепления военного в твердыню духовную. Иначе, почему с такой настойчивостью помнили о нём в поколениях, несмотря на всю немилосердность времени...

Ольгинский кордон –  одно из немногих мест на Кубани, где так счастливо пересеклись судьбы выдающихся людей России, где слава воинская так естественно соединилась с историей культуры. Просто удивительно, что это малое укрепление, находившееся на стратегически важном пути в Закубанье стало не только местом беспримерного воинского подвига, но и пристанищем литературных талантов. Отсюда начиналась предполагавшаяся Геленджикская линия, конечным пунктом которой стала Геленджикская крепость на берегу Чёрного моря. Отсюда генерал А.А.Вельяминов с 1834 года предпринимал экспедиции на Геленджик для того, чтобы построить на реке Абин первое на левобережной Кубани крепостное сооружение.

Но мне как-то не хотелось верить в то, что Ольгинский кордон стал столь значимым лишь в силу своего географического и военно-стратегического положения. Хотелось верить в то, что все сошлось на этом малом месте не произвольно и не случайно, но лишь для того, чтобы здесь со временем выпестовалась эта величина, эта ценность, по которой можно сверять и времена последующие.

Опальные офицеры, ссылаемые на Кавказ и оказывающиеся в Черномории, стремились попасть в действующие части, дабы участием в боевых действиях заслужить высочайшее прощение. Ясно, что они стремились попасть к командующему войсками Кавказской линии и Черномории генерал-лейтенанту Алексею Александровичу Вельяминову, предпринимавшему походы за Кубань и походный штаб которого находился в Ольгинском укреплении.

Осенью 1835 года здесь оказался один из самых известных и интересных литераторов своего времени Павел Катенин. Его, как известно, высоко ценил А.С. Пушкин, ставя в заслугу ему то, что он впервые ввел «в круг возвышенной поэзии язык и предметы простонародные». Даже признавал влияние П. Катенина на себя: «Многие (в том числе и я) много тебе обязаны; ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли».В том году отряд Вельяминова выступил в поход в конце августа. В начале сентября он был уже на Ольгинском кордоне, откуда направился к Абинскому укреплению. Павел Катенин не успел в экспедицию, выехав из Ставрополя 30 августа, и в течение почти месяца ожидал возвращения отряда Вельяминова на Ольгинском кордоне.

Через Кубань в то время уже была паромная переправа, соединяющая укрепление с тет-де-понтом –  легким инженерным укреплением – на противоположном берегу, где находился комендант Ольгинской крепости –  мирный черкес, дослужившийся до майора.

До 14 октября Павел Катенин ожидал возвращения отряда из Закубанья. Это время оказалось для него творчески плодотворным. Здесь им написана поэма, баллада из народной жизни «Инвалид Горев», о несчастном отставном солдате. Сам поэт называл ее былью, вполне возможно, услышанной на Ольгинском кордоне.

Своему постоянному корреспонденту Н.И. Бахтину (Бахтин Николай Иванович (3/14) янв. 1796 г., Тула –  26 мартъ (7 апр.) 1869 г. СПб). Государственный деятель, действительна тайный советник, критик-литературовед. Сын поэта И.И. Бахтина) он сообщал, что «все стихи до одного написаны в Ольгинской». Отсюда он посылает многие письма, в том числе Н.И. Бахтину, в которых есть описание Ольгинского укрепления («Письма П.А. Катенина к Н.И. Бахтину», СПб, 1911 г.).

В это же время в Ольгинском укреплении были и участвовали в походе Александр Бестужев-Марлинский и Сергей Кривцов. 15 октября 1835 года П. Катенин участвует в экспедиции на Абин, а 6 января следующего года он уезжает в Ставрополь и назначается комендантом крепости Кизляр. Там он и встретится позже с М.Ю. Лермонтовым.

Бестужев-Марлинский участвовал уже в первом и последующих походах отряда Вельяминова. Здесь, на кордоне, а также в станице Ивановской, настойчиво называемой им деревней, он жил подолгу. Отсюда он посылает К. Полевому повесть «Отрывки из журнала убитого» (повесть «Он был убит»).

Многое здесь было им пережито. Это видно хотя бы из его письма брату Павлу, написанного 15 ноября 1836 года на Ольгинском тет-де-понте: «Мы кончили экспедицию, любезный Поль, и, заслышав чуму, держим двухнедельный карантин на Кубани. Скучна была война, но это испытание ещё несноснее... Мне пишут, будто я переведен по инвалидам в 10-й Черноморский батальон, в Кутаис. Это мало отрады. Мингрельские лихорадки свирепствуют там, а жаркий климат вообще для меня гибелен. Если это сделано, снисходя на письмо мое, писанное к графу Бенкендорфу, милость для меня важна, как знак благоволения, но в сущности нисколько не улучшает моей судьбы. Боже мой, боже мой! Когда я кончу это нищенское кочевание по чужбине, вдали от всех средств к занятиям?! Об одном молю я, чтоб мне дали уголок, где бы я мог поставить свой посох и... служил бы русской словесности пером. Видно, не хотят этого. Да будет! Но могу ли, гоняемый из конца в конец, не проводя двух месяцев на одном месте, без квартиры, без писем, без книг, без газет, то изнуряясь военными трудами, то полумертвый от болезней, не вздохнуть тяжело и не позавидовать тем, которые кончили земное скитальничество? И кому бы было хуже, если б мне было немного лучше? Неужели тяжело бросить человеку крупицу счастья? Лета уходят, через два года мне сорок, а где за Кавказом могy я жениться, чтоб кончить дни в семействе, чтоб хоть ненадолго насладиться жизнью! Дорого яичко в Христов день, говорит пословица, а моя Пасха проходит без разговенья...»

Отсюда А. Бестужев-Марлинский отправился на свою верную смерть...

Не мог миновать Ольгинского кордона в свою первую кавказскую ссылку и Михаил Лермонтов. За сочинительство «возмутительных» стихов на смерть Пушкина корнет Лермонтов был арестован и после следствия переведен тем же чином на Кавказ в Нижегородский драгунский полк, находившийся в Тифлисе.

В конце апреля поэт уже был в административном центре Кавказской линии и Черномории –  Ставрополе. Но в Тифлис он так и не попадает. Заболев в дороге, Лермонтов оказывается в военном госпитале в Пятигорске.

В это время готовилась экспедиция за Кубань А.А.Вельяминова, начальником штаба у которого был генерал П.И.Петров –  дядя Лермонтова. По его желанию поэт и был прикомандирован к отряду, дабы заслужить скорое помилование1.

Из-за болезни М. Лермонтов выехал в отряд лишь в сентябре. Из Екатеринодара, переночевав в станице Ивановской, он прибыл в Тамань. Николай I, находившийся в это время на Кавказе, отменил экспедицию и 25 сентября комендант Фанагорийской крепости направил прапорщика Лермонтова в Ольгинское укрепление, в штаб генерала А.А. Вельяминова для получения дальнейших распоряжений. 29 сентября Лермонтов прибыл на Ольгинский кордон. Здесь он получил предписание отправиться в свой полк, и в первых числах октября отправился в Тифлис. Следовательно, на Ольгинском кордоне он был несколько дней.

Здесь он встретился с Н. Мартыновым, своим будущим убийцей, который сообщал отцу из Екатеринодара 5 октября: «Триста рублей, которые вы мне послали через Лермонтова, получил, но писем никаких, потому что его обокрали в дороге, и деньги эти, вложенные в письме, также пропали, но он, само собой разумеется, отдал мне свои».

Н. Мартынов, прикомандированный к Гребенскому казачьему полку, участвует летом 1837 года в экспедиции А.А. Вельяминова в Геленджик. В Пятигорске на лечении в это время был его отец, сестры Наталья и Юлия. Ехавшим в экспедицию значительно позже М. Лермонтовым Мартыновы и передали письма и деньги. Но в Тамани Лермонтова обворовали, и он, естественно, отдаёт Мартынову свои деньги. Эта встреча очень важна, так как позже, уже после смерти поэта, породила домыслы со стороны Мартыновых в свое оправдание. Но она к предстоящей роковой дуэли отношения не имела. И вообще странность трагедии, происшедшей позже, состояла в том, что у Лермонтова с Мартыновым были дружеские отношения даже накануне дуэли...

В этот год Лермонтов написал не так уж много стихотворений. Но какой пронзительностью, какой откровенностью и пророчеством отличаются эти стихи. Это стихи, так или иначе возникшие под впечатлением его кавказских странствий: «Когда волнуется желтеющая нива...», «Молитва» («Я, матерь божия, ныне с молитвою...»), «Я не хочу, чтоб свет узнал...», а также невероятное в своем пророчестве стихотворение, в котором он предсказал свою собственную судьбу:

Не смейся над моей пророческой тоскою;
Я знал: удар судьбы меня не обойдет;
Я знал, что голова, любимая тобою,
С твоей груди на плаху перейдет;
Я говорил тебе: ни счастия, ни славы

Мне в мире не найти, настанет час кровавый,
И я паду, и хитрая вражда
С улыбкой очернит мой недоцветший гений;
И я погибну без следа
Моих надежд, моих мучений...

И только знаменитое «Бородино» выбивается как по теме, так и по состоянию души из всех стихотворений, написанных в этот год. И хотя стихи непредсказуемы и непереложены на язык обыденной логики, как правило их появление имеет и какие-то конкретные житейские обстоятельства.

Как известно, в этот год М. Лермонтов поддерживал самые тесные отношения со своим дядей, генералом, начальником штаба в отряде А.А.Вельяминова Павлом Ивановичем Петровым. Находясь в Ставрополе, жил в его семье. Именно дядя хлопотал о прикомандировании его в экспедиционный отряд А.А.Вельяминова. Но обращение в стихотворении к дяде – «Скажи-ка, дядя» – вовсе не указывает на конкретного дядю. Здесь скорее предположить влияние А.А. Вельяминова  –  видного военачальника, участника всех заграничных походов, проявившего отчаянную храбрость в Бородинском сражении. Литературовед А.В.Попов высказывал предположение, что общение поэта с ним послужило основой и поводом для создания «Бородина». Но все дело в том, что «Бородино» было написано и опубликовано до первой кавказской эпопеи поэта и до того, как он оказался на Ольгинском кордоне... Для нас важно и то, что автор «Бородина», хотя и был на Ольгинском кордоне двадцать пять лет спустя после трагедии, здесь происшедшей, безусловно, знал о подвиге полковника Тиховского и его сподвижников .Знать бы мне тогда в станице, школьником, твердившим «Бородино», что совсем рядом, за станичной околицей, через рисовые чеки, где синеет вдали кромка Красного леса, находился Ольгинский кордон, так вот опосредовано оказавшийся связанным с поэмой «Бородино» и её автором...

Кубанцы во все последующие времена не забывали о подвиге героев Ольгинского кордона. Но в начале двадцатого века в России произошла невнятная революционная трагедия, после которой вся богатейшая история страны, исконная вера народа, всякое проявление человеческого духа стали почитаться крамольными... С немыслимой свирепостью они выкорчевывались из растерянных душ. Конечно, иначе, кроме как иноверным завоеванием страны это бедствие нельзя назвать...

Смысл этой трагедии и до сих пор остается невнятным, тем самым оставляя опасную возможность ее постоянного воспроизводства. Но пребывать в такой духовной неволе бесконечно долго люди не могли. Понятно, что в советские времена, исподволь, тайно, вопреки противоположным декларациям о верности «революционным ценностям», они начали возвращаться к своей духовной природе, к своей родной истории, к самим себе... Это было трудное возвращение сквозь извращенность человеческих понятий, корявость душ. переживших неслыханное насилие. Здесь было много наивности и даже примитивизма. И только циник может теперь высокомерно и пренебрежительно относиться к этому трудному, но благотворному оживанию народа. И только, кстати, недалекие люди да лукавцы в наши дни подымали сограждан на борьбу с тем, что уже давно преодолено. На самом же деле получилось  –  на борьбу с самими собой... Да, всё ещё было стреножено чуждой народу идеологией, насиловавшей его природу, но возвращение людей к своему человеческому облику происходило.

Вновь обретали свои святыни и кубанцы. То, как они возвращались на Ольгинский кордон, убедительно свидетельствует об общей реанимации народа.

Об одном таком поклонении героям Ольгинского кордона мне хотелось рассказать особо. О человеке, обратившемся к этой трагедии и к кубанской истории ещё в довоенные годы, когда обращение к родной истории далеко не всегда поощрялось  –  Иване Агапьевиче Шереметьеве, авторе исторического повествования «Ольгинский кордон». Имя этого человека необходимо помянуть, тем более, что 27 сентября 1999 года исполнилось сто лет со дня его рождения.

Он был советским работником, учителем, историком, краеведом. Историей Ольгинского кордона, по всей вероятности, увлекся в 1930 – 1931 годы, когда работал председателем сельского совета на хуторе Тиховском. Примечательно, что Иван Агапьевич не был коренным кубанцем. Он родился в 1899 году в Луганске, в рабочей многодетной семье, где кроме него было еще двенадцать детей. В 1911 году закончил с отличием церковно-приходскую школу, но больше учиться не пришлось. С двенадцати лет работал по найму, батрачил. Потом воевал на южном фронте, участвовал в штурме Перекопа. В 1928 году вступил в ВКП (б), после окончания кубанской совпартшколы  –  на советской работе. С 1935 года жил в станице Васюринской, работал учителем истории и географии, директором школы. В годы войны  – на фронте, пять раз ранен. После войны заочно окончил исторический факультет пединститута. В послевоенные годы он, по всей вероятности, и увлёкся писательством, хотя историей он занимался и ранее. Ещё в 1940 году в Краснодаре отдельной книжкой вышел его исторический очерк «Набег». А в 1956 году выходит его историческое повествование с претензией на художественность  – «Ольгинский кордон».

Иван Агапьевич не был, конечно, писателем в полном смысле этого слова, хотя, возможно, втайне считал себя таковым, стремился к этому, в те времена довольно престижному в обществе званию. Для меня он интересен в большей мере как человек своего жестокого и страшного времени, всей своей судьбой явивший то, как пробивался здравый разум и живой человеческий дух из-под тех иноверных идеологических и политических глыб и завалов, которые были нагромождены в России, убивая все живее, дорогое и родное...

Теперь, задним числом, его, конечно, можно упрекнуть во многом  –  в узости взгляда, приверженности классовому подходу там, где он нисколько не обязателен и только искажал смысл происходившего. Но нельзя не подивиться его настойчивости, неутомимости и какой-то даже наивности, той доброй наивности, какая всё же сохранилась в народе после таких вселенских катастроф, в которые была ввергнута Россия, её народы, каждая человеческая душа. Ведь столько переживший, поварившийся в рассоле классовой борьбы, прошедший две войны, он не стал, как это нередко бывало с ветеранами, не одарёнными словом, излагать в воспоминаниях обыкновенные банальности, которые для последующих поколений только заслоняли весь трагизм да и смысл пережитого народом. Он обратился к давней истории, как бы пытаясь проследить то, откуда мы ниспали... Он обратился к той давней русской жизни, сохранившей иерархию ценностей, устроенной по нормальным человеческим законам; и по написанному им было заметно, как отходила его душа, подмороженная идеологической и атеистической чертовщиной, навязанной народу и перевернувшей всю его жизнь...

И.Шереметьев придумал довольно занимательный и теперь воспринимаемый с интересом сюжет своей повести «Ольгинский кордон». Молодой офицер Павел Кривошеев сошёлся в Петербурге с обществом вольнодумных молодых людей. Там он впервые услышал имя Радищева, который рисовался ему «каким-то сказочным богатырем, смело, в одиночку выступившим на бой с неправой силой, угнетающей русский народ». Как крамольника Кривошеева посылают на юг для исправления, и он попадает на Ольгинский кордон. Опального офицера разлучают с его любимой Лизанькой, которую выдают замуж за старого полковника Тиховского, и она тоже оказывается на Ольгинском кордоне. Так они становятся участниками разыгравшейся здесь трагедии.

Но, несмотря на занимательность повести, в ней всё-таки сказывается идеологическая, классовая ангажированность, в плену которой находился автор. Так, он признает за Тиховским искусность и умение командовать полком, даже пишет о том, что это был один из лучших командиров на всей Черноморской линии. Но классовые воззрения ему диктуют иное: коль полковник, значит  –  пан, стало быть, эксплуататор. А потому выводит гарнизон из крепости в критический момент боя руководствуясь не благом защиты родного края, а с довольно подленькой в боевой ситуации мыслью лишь защиты своих хуторов...

На такое решение полковника и возражает «прогрессивно» мыслящий молодой офицер, хорунжий Павел Кривошеев. А передовым да прогрессивным он, надо понимать, считается всего лишь потому, что начитался тщедушного Радищева и прочих «вольнодумцев», а не вопреки их довольно убогому «учению». Пишу об этих наивностях потому, что довольно многие в обществе нашем и до сих пор всякую революционность, всякое нарушение иерархии ценностей все ещё почитают спасительной прогрессивностью, а не варварством, лукаво прикрытым красивыми, но ложными разрушительными лозунгами о свободе... В то время как давно уже пора перестать столь настойчиво насиловать школьников беспомощным и тенденциозным писанием «Путешествие из Петербурга в Москву», «этим сатирическим воззванием возмущению» (А.Пушкин), а вовремя давать читать статью «Александр Радищев» А.Пушкина, который никогда не почитал Радищева великим человеком, –  «поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извинительным, а «Путешествие в Москву» весьма посредственною книгою... Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и проч. преувеличены и пошлы». Там нет «и тени народности, необходимой в творениях такого рода», в нём «отразилась вся французская философия его века». Словом, «нет истины, где нет любви»...

Отдал определенную дань этим наивностям, от них совсем так и не избавившись, и автор «Ольгинского кордона». Да и как его теперь винить за это, если он прошёл весь кровавый ужас своего века и более-менее стройное образование получил уже в зрелом возрасте, довольно запоздало. Как теперь упрекать его в отсутствии правосознания и верного взгляда на литературу, если у нас издавна, ещё со времен Белинского, о чём писал В. Розанов, пошла целая группа писателей, надолго получившая преобладание над всеми остальными течениями нашей литературы: «Это всё один и тот же порыв отвергнуть, растоптать, унизить чужую любовь, чужое уважение и, наконец, самую действительность  – не на основании каких-нибудь и даже вообще не после какой-нибудь поверки, но потому только, что всё это растет не из тех «французских повестей», которые им были и остаются дороги более, нежели людские поколения, их живая кровь, всякая реальная действительность».

Да что упрекать его, всё-таки пытавшегося выбраться из-под глыб в те годы, когда у нас до сих пор, несмотря на вновь совершенные разрушения в стране и обществе, значительная часть людей, считающая себя просвещёнными, всякое варварство революционности всё ещё вполне серьёзно принимают за последнее слово прогресса и образованности...

Иван Агапьевич Шереметьев после революционной катастрофы пришел на Ольгинский кордон первым, когда тропа сюда заросла бурьяном невежества и варварства, когда затерялась даже сама могила героев. Пришел, еле угадывая эту тропу... И уже поэтому мы должны быть благодарны ему за его труды, за ту внутреннюю работу души, которую он, не без труда, пытался в себе возжечь. Он совершал свой труд не без сопротивления той среды, в которой жил. Критика его не только не баловала, но, что называется, разносила каждую его книгу. И причина этого была не столько в уровне исторической подготовленности автора, сколько в том, что он посмел обратиться к давней российской истории в те годы, когда это считалось крамольным... Газета «Большевик» в номере от 17 декабря 1940 года писала о его очерке «Набег»: «Автор не сумел разрешить поставленную перед ним задачу, т.е. в результате его работы получилось не литературно-художественное произведение, а скорее вольная хроникальная запись». Но автор и не называл это свое произведение художественным, но очерком... Повесть «Ольгинский кордон», несмотря на то, что в стилевом отношении она довольно совершенна, была встречена еще более резко. Газета «Советская Кубань»  в номере от 5 марта 1957 года, упрекая автора в том, что он слишком уж смягчил завоевательскую политику самодержавия на Кавказе, поставила издательству в вину вообще издание этой книги. В общем, критика прямо-таки с оргвыводами...

Конечно, миропонимание И. Шереметьева страдало классовой фетишизацией, с помощью которой он, как универсальной отмычкой, «разрешал» все проблемы, в том числе и межнациональных отношений на Северном Кавказе. В то время как тот же «пролетарский интернационализм», выдвигаемый в качестве основной закономерности международной жизни  – есть неслыханный, ловко сокрытый обман, ни к чему кроме хаоса в обществе и неисчислимым жертвам не приводящий. Сводится он и в повести нашего автора к тому, что народы, мол, сами могут договориться обо всем без участия "начальства" с той и другой стороны. Но ведь каждый народ и каждая страна не могут существовать без своей внутренней государственной национальной иерархии, нарушение которой, под каким бы то ни было пред­логом, даже вроде бы самым «гуманистическим», приводит к большим бедам. Прогресс народный и социальный этого не требует, ибо всякий радикализм оборачивается варварством и человеческим падением. Наш железный век, казалось, уже должен был убедить нас в этом.

Правда, И. Шереметьев почти избежал «традиционного», до предела упрощенного и по сути неверного осуждения «царизма» в его политике на Кавказе, хотя именно этого требовали от него критики от идеологии. Требовали следовать такой «национальной» политике, основным постулатом которой является «самоопределение наций вплоть до отделения» (и это - наряду с тотальным «интернационализмом»!) То есть, требовали оправдания узаконенного сепаратизма, постоянно воспроизводящего конфликты. Странная это «национальная» политика: для русского народа  –  интернационализм, то есть вытравливание всякой особенности, а для всех остальных народов  – «вплоть до отделения», то есть национализм...

Попутно скажу, что представление о Кавказской войне, бытующее, к сожалению, и до сих пор, лишь как об освободительной национальной борьбе горских народов является, конечно же, упрощённым, ибо игнорирует социальную природу этой войны, ограничиваясь лишь стороной идеологической. Всё было гораздо сложнее. В силу определенных географических, этносоциальных и политических условий на Северном Кавказе сложилась система экспансии, создававшая постоянную военную напряжённость. Это было в большей мере явление внутренней жизни самих горских народов2. Если в основу отношений республик Северного Кавказа будет снова закладываться такая упрощённая, несправедливая и опасная «философия», обосновывающая и оправдывающая конфликты, они в этом регионе грозят быть вечными на беду всем народам... И. Шереметьеву в культуре Кубани принадлежит место особенное. Но, к сожалению, его роль в культуре и общественной мысли края осталась незамеченной. Он первым на Кубани после иноверного завоевания, интернациональной идеологической экспансии обратился к родной истории России, ее духу, её природе. Он и сам нес в себе эту идеологическую подмороженность, но пытался освободиться от неё. На его судьбе и можно проследить то, как трудно это освобождение проходило. Журналисты настойчиво склоняли его писать о «современности», писатели наставляли быть верным марксизму-ленинизму, выискивая в его писаниях идеологические изъяны. Именно идеологические изъяны, а не художественное несовершенство. И в этом упрекали участника штурма Перекопа... Примечательно, что не все писатели находили в его произведениях эти самые идеологические изъяны. Скажем, В. Монастырёв и Г. Степанов вполне доброжелательно отзывались о его «Ольгинском кордоне». Но, скажем, Б. Бакалдин, Г. Соколов и Б. Тумасов не могли простить ему идеологических «просчётов». Приведу образчики такого странного «литературного» анализа произведений И. Шереметьева писателями, излагавшиеся в рецензиях на его рукописи. Тем более, что это внутренние рецензии, решавшие судьбу рукописей, но городу и миру остававшиеся до сих пор неведомыми. Б. Тумасов, доцент, кандидат исторических наук: «Он находится под глубоким влиянием дореволюционных буржуазных историков – Фелицына, Щербины, Короленко и др. Задача жеписателя –историка рассматривать прошлое с марксистско-ленинских позиций, с точки зрения сегодняшнего дня... Он не освободился из плена буржуазных историков и поэтому в романе его на стороне колонизаторов... 28 февраля 1966 г.» То есть автор упрекается в том, что отходит от той идеологии, согласно которой он должен был поддержать кого угодно, но только не свое правительство, свою армию, свой народ. Б. Бакалдин: «Он не рассчитал своих сил и не смог исторически объективно, с марксистско-ленинских позиций дать оценку событиям того времени И.Шереметьев как бы начисто забывает о том, что война-то всё-таки со стороны царизма была захватнической, что Российская империя, по известному определению В.И.Ленина, «тюрьма народов». То есть, самодеятельный автор упрекается в том, что не следует той идеологии, согласно которой у человека нет родины, а есть только «империя» и «тюрьма народов». Печальнее всего то, что так поучал людей писатель, во всяком случае человек, считавший себя таковым... Странная, конечно, аргументация. Когда-то назвали страну «тюрьмой народов» и разрушили её ценой миллионов жизней своих сограждан. Теперь, по лукавой подсказке «прогрессивных» американцев назвали свою Родину «империей зла» и опять разрушили ее ценой уже сотен тысяч сограждан. А всякое проявление любви к родине подавлялось как опасная крамола с помощью таких вот писателей от идеологии... Ещё раз подчеркну, что рукописи И.Шереметьева были, конечно же, несовершенны в художественном отношении. Но отвергались-то они в основном не из-за этого, а по причине идеологических изъянов... Мне хочется понять логику этих «бойцов идеологического фронта» от литературы. Не унизить кого-то или выставить в невыгодном свете я намерен. Об этом ли речь теперь может идти, когда жизнь прошла в этой идеологической борьбе на поприще литературном. Если они принадлежат к другим народам – это хоть понятно, но если они русские, россияне и всю жизнь помогали интернациональной власти смирять собственный народ... Это, конечно, феномен, который тоже можно понять, он не столь сложен. Но тогда его следует называть своим собственным именем. И уж писателем такой социальный феномен никак не может называться... Тут можно сослаться на то, что, мол, таков был этикет времени. Но ведь далеко не все писатели апеллировали к идеям, как к первому и последнему убийственному аргументу, не предполагающему возражений, ибо всякий возражающий – уже враг по определению. Осознавали ли они, в какую непоправимую идеологическую историю попали, которая сожгла и их природное дарование и ничего кроме вреда не принесла народу, служением которому они любили кичиться. Люди, всю жизнь считавшие себя писателями, не удосужились подумать о духовной природе человека, для них человек остался не более чем, говоря словами Н. Гоголя, социальной скотиной. И.Шереметьев долгие годы – более двадцати лет настойчиво и кропотливо писал один роман – «Ольгинский кордон». Вышедшая книга – только малая часть его эпопеи не только о трагедии Ольгинского кордона, но о Кавказской войне вообще. Для нас он интересен и примечателен не собственно художественной ценностью его текстов, но направлением мысли, тем, что, видимо, и сам того не осознавая, явил своей судьбой путь освобождения от идеологической неволи и путь этот оказался единственно возможным. «Освобождение» же путём новых революций, путем директивной отмены «коммунистической» идеологии и свирепого насаждения «демократической» – не есть избавление, а наоборот продление этой неволи, правда, по-иному теперь названной... Откуда же ниспадёт, откуда придет благополучие нашего государственного и народного бытия, благополучие частной жизни при таком мировоззренческом оснащении, при таком осмыслении, происходящего, когда все стороны народной жизни, всякое свершение и проявление духа вызывают не гордость народом и предками своими, а воспринимается не иначе, как некое досадное недоразумение. Поразительно то, с каким единодушием дореволюционные историки признавали за героями Ольгинского кордона проявление человеческого духа, с такой же настойчивостью авторы нашего времени в подвиге их увидели лишь некое недоразумение... Даже в книге А. Федорченко «Лукьяненко» («Краснодарское книжное издательство», 1990) о знаменитом селекционере причины трагедии в пересказе одного из персонажей увидены в пьянке и недомыслии.  «На именины жинки того Тиховского – полковника собрались, говорят, почти все офицеры и казаков много с других кордонов. Человек с двести. За Кубанью пронюхали о таком деле от своих же, от кунаков, от кого ж ещё? Ждут. Когда казаки развеселились путём, переправились через Кубань и набросились на крепость. Да взять её не так-то просто было. Наши стали отбиваться. Пушка им здорово помогла. И тут горцы, говорят, пошли на хитрость. Сделали вид, что отступают, а Тиховский, как сильно пьяный, приказал открыть ворота и выкатить пушку. Стали палить вдогонку. А горцы возьми да и поверни внезапно назад... Отрезали пушку от ворот. Вот тогда и порубили всех казаков как капусту». Примечательно, что никаких фактов для уничижения Тиховского и его сподвижников нет, как и нет никаких оснований для сомнения в их жертвенности и в совершённом ими подвиге. И все попытки принизить героев строятся на известных психо - идеологических представлениях: если полковник, то обязательно «царский», если «царский», то уж точно – сатрап... На всё это можно разве только привести слова Л.Толстого на чтение истории Соловьева: «Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий свершилась история России... Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство?». Молчит над Кубанью среди полей каменный крест на могиле героев. Неизменен во времени их подвиг. И только люди, приходящие сюда в поколениях, восхищаются ими или уничижают их, в зависимости от того, во что они уверовали и как живут. Так что же такое Ольгинский кордон – географическая точка на карте, укрепление некогда игравшее важное военное значение, место исторического события почти двухсотлетней давности?.. Если только географическая точка на карте, то уже столь незначительная, что и вообще трудноопределимая… Если только место исторического события, то почему мы к нему возвращаемся, словно от этого события, занявшего свое положенное место в истории, зависит и нечто в дне сегодняшнем... И на всём – не то что мистический отсвет, но какая-то многозначность и притягательность... В этом смысле каждый из нас находится теперь неотступно на этом, уже незримом Ольгинском кордоне, принимая, говоря словами А. Блока, «сумрак неминучий иль ясность божьего лица»...  Мне немногое удалось узнать об И.А.Шереметьеве. Жил он в станице Васюринской. У него – два сына, с которыми он был, по всей видимости, в трудных отношениях. Дочь Елена умерла в молодости, оставив на его попечении внука. Последние дни свои он провёл в Усть-Лабинском доме ветеранов и инвалидов,  в стардоме... Там же в Усть-Лабинске был похоронен десять лет назад. Могила его значится под № 333. Новые хозяева его хаты в станице Васюринской, как мне рассказали станичники, сдали аж шестьсот килограммов макулатуры, – архив историка и краеведа, сдали как хлам, видно, мешающий им жить. Этих несчастных людей можно было разве только пожалеть в их невежестве, но как часто приходится  встречатъся с подобным пренебрежением к тому, что надо хранить и приумножать. Как часто после ухода из жизни того или иного замечательного человека, на коих столь щедра Кубань, их наследие, итог многолетних трудов оказывается пущенным, что называется, по ветру. Разве у нас нет тех, коим по роду деятельности определено всё это отслеживать... А по станице пошли рукописные книги Ивана Шереметьева в единственном экземпляре, с интересом читаемые станичниками и спустя десять лет после его смерти... Осенью 1999 года я поехал-таки в станицу Васюринскую, туда, где Иван Агапьевич Шереметьев долгие годы создавал, как мог, свою эпопею о Кавказской войне «Ольгинский кордон». Педагог и краевед Александр Иванович Попов помог мне разыскать рукописи И.Шереметьева; рукописные фолианты, аккуратно переплетённые, хотя уже и обветшавшие от времени: «В далекий поход» –1946 год, «Казачья слава – 1938–1942 год». Машинописный текст романа «Ольгинский кордон» в двух книгах объёмом почти девятьсот страниц. А еще две книги – хроника литературной жизни станичного автора за долгие годы. Ответы из редакций всевозможных газет, журналов, издательств, как понятно, почти все отрицательные, рецензии на его рукописи самых разных людей, в том числе и известных писателей, переписка, вырезки из газет его краеведческих публикаций... Рукописные книги красочно оформлены – цветные титулы, заголовки, буквицы. Во всем этом сквозит какая-то наивность и даже откровенный провинциализм. Но я ловлю себя на мысли, что так книги оформляются не для издания, так испокон веку писались на Руси летописи... Он свой Ольгинский кордон, как видно по всему, отстоял честно и старательно. Каждый ли из нас с таким же прилежанием отстаивает свой, только ему предназначенный кордон, и каждый ли знает о том, что он вообще у него в душе есть?.. Да и сам я, приходя сюда, думая об этом укреплении, высказывая своё его понимание, тоже нахожусь в этой общей непрерывной поверке своего малого пути с тем единым для всех путём, составляющим нашу общую судьбу. И не знаю, почему этот родной пустынный ныне уголок на берегу Кубани так волнует и тревожит меня, словно в нем кроется нечто ещё более таинственное, пытающее своей неизведанностью и неизъяснимостью... С 1991 года на Ольгинском кордоне восстановлена старинная традиция поминания казаков-пограничников. Теперь ежегодно здесь собираются жители окрестных станиц на Тиховские Поминовения. В 1999 году при большом стечении народа, было объявлено, что на месте Ольгинского кордона, у могилы героев будет возведена часовня. На сооружение её люди тут же внесли свои первые пожертвования. Глядя на вдохновенные лица собравшихся, верилось, что так и будет, что отыщется старательный историк, найдёт в архивах имена всех павших, дабы сегодняшние кубанцы могли с гордостью указать на имена прадедов своих с честью и славой исполнивших свой человеческий долг. По какому-то непреложному закону бытия, хотя и кажется, что в силу случайных обстоятельств, это знаменательное место на кубанской земле получило имя первокрестительницы Ольги, «начальницы веры в Русской земле». И я нисколько не сомневаюсь в том, что если мы выйдем из нынешнего хаоса и невнятицы, если уцелеем в этой беспричинной, вновь устроенной, шкодливо скрываемой «демократической» революции, которая, как и всякая иная революция имеет неприглядный лик, здесь, на берегу быстрой Кубани, над её мутными водами, на глинистом, золотом берегу будет восстановлено укрепление, устроен историко-этнографический музей, как место поклонения героям, в память обо всех защитниках Ольгинского кордона. Угрюмую, молчаливую степь разбудит колокольный звон часовни, звон, исцеляющий душу. Петр Ткаченко   1 Захаров В., Малахова Б. Сборник  «20 лет музею М.Ю. Лермонтова в Тамани». Ст. Тамань, 1996. 2 См., к примеру, Блиев М.М. Кавказская война: социальные истоки, сущность // История СССР, 1983, №2.